Она приходит, руки ее в чернилах…

Она приходит, руки ее в чернилах, а губы пахнут вермутом и нугой: «Скажи, зачем же ты меня сочинила? Перепиши меня, сделай меня другой! Знаешь, мне надоела такая сказка, ты хоть объясни мне, куда и зачем бежать? Один приходил, был наивен, влюблен и ласков, но я разжала ладонь — тяжело держать, другой приходил и грозил мне корявым пальцем, и капли боялись слетать к нему на пальто, но я разжала ладонь — тяжело держаться, особенно если не верится ни во что. А был еще третий, а впрочем, к чему подсчеты, я дождь — одиночка, гуляющий налегке… Ну пожалей меня, выдумай мне кого-то, кто будет держать мою руку в своей руке!»

Она приходит, стоит над душой упрямо, чего-то просит, требует или ждет, она меня иногда называет «мамой» и поправляется сразу же — «мать ее…» А я смотрю ей в глаза и ее жалею, и не умею ей, глупенькой, объяснить, что мне в сто раз тоскливей и тяжелее писать ей о том, что еще предстоит прожить, что ей придется, ей много еще придется — бродить по свету, меня и судьбу кляня, и быть повешенной где-то под южным солнцем на рее затонувшего корабля, что ей придется всю жизнь разнести по клеткам вот этой тетради, лежащей в моем столе…

Убийцы кричали: «Осанна!», бросая ветки к ногам в их город Въезжавшего на осле…

Садись, вот Кагор — сегодня почти причастие, вот хлеб — посмотри, отломи, обмакни в вино… Я не могу тебе чем-то помочь, к несчастью, и, знаешь, к несчастью, мне вовсе не все равно. Пока я пишу тебя — это мои ладони, это мои грот-мачты, мои моря, знаешь, как трудно не плыть за тобой в погоню, а уходить, ни слова не говоря? Знаешь, как трудно давать тебе ошибаться, знаешь, как трудно не видеть твои глаза?…

…как рано светает — в четыре часа пятнадцать минут…

Пусть уходит, мне нечего ей сказать.