Pro-зиМы
Pro-зиМы
Можно стоять на трамвайных путях и думать, в какую сторону пойти, и спорить, пока приближающийся трамвай не заставит определиться. Конечно, налево. Потому, что налево — озеро, озеро, о котором знают только аборигены этих кварталов, да студенты, с тоской взирающие на него из окон аудиторий.
Озеро — это свобода. Серая скала университета прячет его от любопытных. Свободу надо прятать — тогда ее начнут искать и, может быть, даже за нее бороться. Но, по секрету, нормальные приличные дети из нормальных приличных семей такую свободу искать не станут. И на озеро это поздним зимним вечером не пойдут — потому что не желают приключений на все свои бедовые места. Нормальные дети желают нормального человеческого счастья.
— Куда мы идем?
— Туда.
— Зачем?
— Не знаю. Мы просто идем.
Мы просто идем — по задворкам заброшенных строек и гаражей, по еле заметной, протоптанной кем-то, столь же безумным, тропинке, тропинка узкая, и я иду рядом с тобой по сугробам — я родилась в Сибири, мне можно. Наконец, тропинка сужается настолько, что между кромкой льда и серым забором помещается только один след, и нам приходится идти друг за другом — мы всегда идем друг за другом, меняя направления, меняя ведущего и ведомого, но неизменно — друг за другом. Сейчас я иду за тобой. И говорить бессмысленно. Можно только дышать. Обмениваться белым паром, в который мороз превращает все несказанные слова. Мы идем в ногу, след в след, вдох-выдох, ты оборачиваешься и смеешься. И если мы сейчас остановимся — остановится время. Мы слишком близко, слишком страшно и невозможно близко. И ты чувствуешь это. Чувствуешь даже пронзительнее, чем я. Ты замираешь на секунду, размышляя, выбирая маршрут, путаясь в мыслях, путаясь в нас, потому что кроме нас нет ничего, этот город наш настолько, что кроме нас в нем никого не существует. И я стою у тебя за спиной, и нет этих пресловутых 50 сантиметров личного пространства, вообще нет никакого пространства — есть только одно целое мы. Ты — мое начало, я твое продолжение. Ты моя тень, я твои крылья. И если ты сейчас посмотришь мне в глаза — лед будет сломан. Не смотри, не смотри мне в глаза… Лед держит. Этот лед все еще держит нас.
— Это все неправильно. Неправильно, и вообще я тебя не понимаю (лучше всего у тебя получаются две вещи: делать вид, что ты все знаешь и утверждать, что ничего не понимаешь)
— Я сама себя не понимаю, знаешь ли…
— Зато мне только что стало все понятно.
— Что понятно?
— Кофе. Мы хотим кофе. Он — горячий. И это — правильно.
И кофе ждет нас — как и любое наше счастье — ждет не в ближайшей кафешке, каких десяток на квартал, он ждет нас в холле супермаркета на краю географии, куда мы бредем пешком по ночному белому городу, пытаясь решать, что делать, и чем больше мы говорим о важных вещах, тем смешнее нам становится, и это необъяснимо нормальной человеческой логикой — мы стоим в тупике и смеемся до слез.
— И все-таки, настоящее счастье — это жрать и спать.
— Ты животное. Определенно.
— Какое?
— Баран. Бездушное животное с воротами.
— Я не баран. (гордо) Я — Овен (с большой буквы). Ну, иногда — еще пИнгвин. Это уже после жрать и спать.
Это так смешно и честно, что я не могу не согласиться. И мы пьем обжигающий кофе — ты пьешь, точнее, ты ешь торт, поводом для которого кофе, собственно, и являлся. У меня есть чай с лимоном, куча свободного времени и ты. И я счастлива.
— Дальше так жить нельзя. Это рабство. Чем ты занимаешься? С кем ты встречаешься? О чем ты пишешь, в конце концов? Ты выворачиваешься наизнанку перед людьми, которым на тебя наплевать. Ты не принадлежишь себе, наконец!
Я не принадлежу себе. Давно. И не очень-то от этого и страдаю, если честно. Потому что если я начну принадлежать себе — это будет означать мое полное, глобальное, безысходное одиночество. Если перевести в твою систему координат, я не смогу жрать и спать. Я просто сдохну.
— Съешь торт!
— Я не хочу торт.
— Тогда я куплю тебе котлету и кисель.
— Я не хочу котлету и кисель.
— Тогда у тебя закончатся силы, ты выйдешь на улицу, замерзнешь насмерть и тебя заметет метель.
И тысячи зеленых с золотом чертенят прыгают в твоих глазах — им весело представлять, как мой голодный хладный труп заметает метель.
— А еще я давно собираюсь сказать, что…
— Что?
— Жди весну. Вот.
Я жду весну. Мы все ждем весну — это на генном уровне заложено еще с тех пор, когда люди были деревьями.
После выпитого и съеденного на улице становится ощутимо прохладнее. Темно, холодно. И поздно. Поздно, потому что мы прошли полгорода и уткнулись в твой дом. Поздно, потому что сейчас к остановке подъедет троллейбус и повезет домой меня. Поздно потому, что время вышло. Наше время вышло.
И вот тут заканчиваются слова. И радостная безмятежность заканчивается. И мы стоим на темной остановке, переплетаясь взглядами, пальцами, выбившимися из-под капюшонов волосами, — и лед под нами предательски трещит.
Троллейбуса нет.
Не смотри мне в глаза, не смотри…
Троллейбуса нет.
Не смотри…
Троллейбуса нет.
Звонко, как пощечина в морозном воздухе:
— Почему ты никогда не делаешь то, что ты хочешь?
Лед… Я пытаюсь удержаться, но ноги уходят в глубину.
— Я…
Троллейбуса нет. Есть маршрутка. Она везет меня домой.
И это правильно.
И я никогда не решаю за других. Все, что мы делаем вместе — мы делаем вместе.
Мы делаем вместе все — дышим, просыпаемся, смеемся, болеем — на расстоянии вытянутой руки, сотовой связи или двух часовых поясов. Мы спаяны, как кристаллики льда в снежинке. И в этом городе нет никого, кроме нас. Луна желтой свечой отражается в зеркале озера, и две невесомые тени скрываются в темноте. Если лед не выдержит — мы не утонем.
Мы растворимся друг в друге.